Навигация
Популярные статьи
Последние новости
  • Стихи политические про положение в Украине
  • "Не будем о грустном!" (В. Желтов)
  • Шолохов «Донские рассказы». Читать.
  • "Денискины рассказы" Драгунский Виктор
  • Новости по дате
    «    Октябрь 2014    »
    ПнВтСрЧтПтСбВс
     
    1
    2
    3
    4
    5
    6
    7
    8
    9
    10
    11
    12
    13
    14
    15
    16
    17
    18
    19
    20
    21
    22
    23
    24
    25
    26
    27
    28
    29
    30
    31
     

    О сайте: это сборник разнообразных рассказов людей со всего мира, которые побывали в интересных местах или ситуациях. А также стихи и музыка собственного сочинения. На сайт каждый может добавить свой рассказ или творчество, что-бы его увидели люди и оценили.

    Шолохов «Донские рассказы». Читать.


    Михаил Шолохов. Рассказ "Родинка".

    I

     

         На  столе  гильзы патронные, пахнущие сгоревшим порохом, баранья кость,полевая  карта,  сводка,  уздечка  наборная с душком лошадиного пота, краюхахлеба.  Все это на столе, а на лавке тесаной, заплесневевшей от сырой стены,спиной  плотно к подоконнику прижавшись, Николка Кошевой, командир эскадронасидит.  Карандаш  в  пальцах  его  иззябших,  недвижимых. Рядом с давнишнимиплакатами,   распластанными   на  столе,-  анкета,  наполовину  заполненная.Шершавый    лист    скупо    рассказывает:    Кошевой    Николай.   Командирэскадрона.Землероб. Член РКСМ.     Против графы "возраст" карандаш медленно выводит: 18 лет.     Плечист  Николка,  не  по  летам выглядит. Старят его глаза в морщинкахлучистых  п  спина, по-стариковски сутулая,- мальчишка ведь, пацаненок, кугазеленая, говорят шутя в эскадроне,- а подыщи другого, кто бы сумел почти безурона  ликвидировать  две банды и полгода водить эскадрон в бои и схватки нехуже любого старого командира!     Стыдится  Николка  своих  восемнадцати годов. Всегда против ненавистнойграфы  "возраст"  карандаш  ползет, замедляя бег, а Николкины скулы полыхаютдосадным  румянцем.  Казак  Николкин  отец,  а по отцу и он - казак. Помнит,будто  в  полусне,  когда  ему  было  лет пять-шесть, сажал его отец на конясвоего служивского.     -  За  гриву  держись,  сынок!  -  кричал  он, а мать из дверей стряпкиулыбалась  Николке, бледнея, и глазами широко раскрытыми глядела на ножонки,окарачившие острую хребтину коня, и на отца, державшего повод.     Давно  это  было.  Пропал  в германскую войну Николкин отец, как в водуканул.  Ни  слуху  о нем, ни духу. Мать померла. От отца Николка унаследоваллюбовь  к  лошадям,  неизмеримую  отвагу  и  родинку,  такую же, как у отца,величиной с голубиное яйцо, на левой ноге, выше щиколотки. До пятнадцати летмыкался по работникам, а потом шинель длинную выпросил и с проходившим черезстаницу  красным  полком  ушел на Врангеля. Летом нонешним купался Николка вДону  с  военкомом. Тот, заикаясь и кривя контуженную голову, сказал, хлопаяНиколку по сутулой и черной от загара спине:     - Ты того... того...  Ты  счастли...  счастливый!  Ну  да,  счастливый!Родинка - это, говорят, счастье.     Николка ощерил зубы кипенные, нырнул и, отфыркиваясь, крикнул из воды:     - Брешешь ты, чудак! Я  с  мальства  сирота,  в  работниках  всю  жизньгибнул, а он - счастье!..     И поплыл на желтую косу, обнимавшую Дон.

     

    II


         Хата,  где  квартирует  Николка,  стоит на яру над Доном. Из окон виднозеленое  расплескавшееся  Обдонье  и  вороненую  сталь воды. По ночам в бурюволны  стучатся  под  яром, ставни тоскуют, захлебываясь, и чудится Николке,что вода вкрадчиво ползет в щели пола и, прибывая, трясет хату.     Хотел  он  на  другую квартиру перейти, да так и не перешел, остался доосени.  Утром  морозным  на  крыльцо  вышел  Николка,  хрупкую  тишину ломаяперезвоном  подкованных  сапог.  Спустился  в вишневый садик и лег на траву,заплаканную,  седую  от росы. Слышно, как в сарае уговаривает хозяйка коровустоять  спокойно,  телок  мычит требовательно и басовито, а о стенки цибаркивызванивают струи молока.     Во дворе скрипнула калитка, собака забрехала. Голос взводного:     - Командир дома?     Приподнялся на локтях Николка.     - Вот он я! Ну, чего там еще?     -  Нарочный  приехал  из станицы. Говорит, банда пробилась из Сальскогоокруга, совхоз Грушинский заняла...     - Веди его сюда.     Тянет  нарочный  к конюшне лошадь, потом горячим облитую. Посреди двораупала  та  на передние ноги, потом - на бок, захрипела отрывисто и коротко ииздохла,  глядя  стекленеющими  глазами  на  цепную  собаку,  захлебнувшуюсязлобным  лаем.  Потому  издохла, что на пакете, привезенном нарочным, стоялотри креста и с пакетом этим скакал сорок верст, не передыхая, нарочный.     Прочитал Николка, что председатель просит его выступить с эскадроном наподмогу,  и в горницу пошел, шашку цепляя, думал устало: "Учиться бы поехатькуда-нибудь,  а  тут  банда...  Военком  стыдит:  мол,  слова  правильно  ненапишешь,  а  еще эскадронный... Я-то при чем, что не успел приходскую школуокончить?  Чудак  он...  А  тут  банда...  Опять  кровь, а я уж умерялся такжить... Опостылело все..."     Вышел  на  крыльцо,  заряжая  на  ходу  карабин, а мысли, как лошади поутоптанному шляху, мчались: "В город бы уехать... Учиться б..."     Мимо  издохшей  лошади  шел  в  конюшню,  глянул на черную ленту крови,точившуюся из пыльных ноздрей, и отвернулся.


    III

     

         По   кочковатому  летнику,  по  колеям,  ветрами  облизанным,  мышастыйпридорожник  кучерявится,  лебеда  и пышатки густо и махровито лопушатся. Полетнику сено когда-то возили к гумнам, застывшим в степи янтарными брызгами,а  торный  шлях  улегся  бугром  у  столбов телеграфных. Бегут столбы в мутьосеннюю,  белесую,  через  лога  и балки перешагивают, а мимо столбов шляхомглянцевитым  ведет  атаман  банду  -  полсотни  казаков донских и кубанских,властью  Советской недовольных. Трое суток, как набелившийся волк от овечьейотары,  уходят  дорогами  и  целиною  бездорожно,  а за ним вназирку - отрядНиколки Кошевого.     Отъявленный  народ  в  банде,  служивский,  бывалый,  а  все  же крепкопризадумывается  атаман:  на  стременах привстает, степь глазами излапывает,версты считает до голубенькой каемки лесов, протянутой по ту сторону Дона.     Так  и  уходят  по-волчьи,  а  за  ними эскадрон Николая Кошевого следытопчет.     Днями летними, погожими в степях донских, под небом густым и прозрачнымзвоном  серебряным вызванивает и колышется хлебный колос. Это перед покосом,когда   у   ядреной   пшеницы-гарновки   ус   чернеет   на  колосе,  будто усемнадцатилетнего парня, а жито дует вверх и норовит человека перерасти.     Бородатые  станичники  на  суглинке,  по  песчаным  буграм, возле левадзасевают  клинышками  жито.  Сроду  не родится оно, издавна десятина не даетбольше  тридцати  мер, а сеют потому, что из жита самогон гонят, яснее слезыдевичьей;  потому, что исстари так заведено, деды и прадеды пили, а на гербеказаков Области Войска Донского, должно, недаром изображен был пьяный казак,телешом сидящий на бочке винной. Хмелем густым и ярым бродят по осени хутораи станицы, нетрезво качаются красноверхие папахи над плетнями из краснотала.     По  тому  самому и атаман дня не бывает трезвым, потому-то все кучера ипулеметчики пьяно кособочатся на рессорных тачанках.     Семь  лет  не  видал  атаман  родных  куреней.  Плен  германский, потомВрангель,   в   солнце   расплавленный  Константинополь,  лагерь  в  колючейпроволоке,  турецкая  фелюга  со смолистым соленым крылом, камыши кубанские,султанистые, и - банда.     Вот   она,   атаманова   жизнь,  коли  назад  через  плечо  оглянуться.Зачерствела  душа  у  него,  кан  летом в жарынь черствеют следы раздвоенныхбычачьих  копыт  возле  музги {М у з г а - озерко, болотце.}  степной.Боль,  чудная  и  непонятная, точитизнутри,  тошнотой  наливает  мускулы, и чувствует атаман: не забыть ее и незалить  лихоманку  никаким самогоном. А пьет - дня трезвым не бывает потому,что  пахуче  и  сладко цветет жито в степях донских, опрокинутых под солнцемжадной  черноземной  утробой,  и  смуглощекие жалмерки до хуторам и станицамтакой самогон вываривают, что с водой родниковой текучей не различить.


    IV

     

         Зарею  стукнули  первые  заморозки.  Серебряной  проседью  брызнуло  наразлапистые  листья кувшинок, а на мельничном колесе поутру заприметил Лукичтонкие разноцветные, как слюда, льдинки.     С  утра  прихворнул  Лукич:  покалывало в поясницу, от боли глухой ногисделались  чугунными, к земле липли. Шаркал по мельнице, с трудом передвигаянесуразное, от костей отстающее тело. Из просорушки шмыгнул мышиный выводок;поглядел  кверху глазами слезливо-мокрыми: под потолком с перекладины голубьсыпал  скороговоркой  дробное  и  деловитое  бормотание. Ноздрями, словно изсуглинка  вылепленными,  втянул  дед  вязкий  душок  водяной плесени и запахперемолотого   жита,   прислушался,  как  нехорошо,  захлебываясь,  сосала иоблизывала сваи вода, и бороду мочалистую помял задумчиво.     На  пчельнике  прилег  отдохнуть  Лукич.  Под  тулупом  спал  наискось,распахнувши  рот,  в  углах  губ  бороду  слюнявил слюной, клейкой и теплой.Сумерки  густо измазали дедову хатенку, в молочных лоскутьях тумана застряламельница...     А  когда  проснулся  - из лесу выехало двое конных. Один из них крикнулдеду, шагавшему по пчельнику:     - Иди сюда, дед!     Глянул  Лукич подозрительно, остановился. Много перевидал он за смутныегода  таких  вот вооруженных людей, бравших не спрошаючи корм и муку, и всехих огулом, не различая, крепко недолюбливал.     - Живей ходи, старый хрен!     Промеж  ульев  долбленых  двинулся  Лукич,  тихонько губами вылинявшимибеззвучно зашамкал, стал поодаль от гостей, наблюдая искоса.     - Мы - красные, дедок... Ты нас не бойся,- миролюбиво просипел атаман.-Мы за бандой гоняемся, от своих отбились... Може, видел вчера отряд тут про-ходил?     - Были какие-то.     - Куда они пошли, дедушка?     - А холера их ведает!     - У тебя на мельнице никто из них не остался?     - Нетути,- сказал Лукич коротко в повернулся спиной.     - Погоди, старик.- Атаман с седла соскочил, качнулся на дуговатых ногахпьяно   и,   крепко   дохнув  самогоном,  сказал:  -  Мы,  дед,  коммунистовликвидируем...  Так-то!..  А  кто мы есть, не твоего ума дело! - Споткнулся,повод  роняя  из  рук.-  Твое  дело  зерна  на семьдесят коней приготовить имолчать... Чтобы в два счета!.. Понял? Где у тебя зерно?     - Нетути,- сказал Лукич, поглядывая в сторону.     - А в энтом амбаре что?     - Хлам, стало быть, разный... Нетути зерна!     - А ну, пойдем!     Ухватил  старика  за  шиворот  и коленом потянул к амбару кособокому, вземлю вросшему. Двери распахнул. В закромах пшеница и чернобылый ячмень.     - Это тебе что, не зерно, старая сволочуга?     -  Зерно,  кормилец... Отмол это... Год я его по зернушку собирал, а тыконями потравить норовишь...     -  По-твоему,  нехай  наши  кони  с  голоду  дохнут? Ты что же это - закрасных стоишь, смерть выпрашиваешь?     - Помилуй, жалкенький мой! За что ты меня? - Шапчонку сдернул Лукич, наколени шмякнулся, руки волосатые атамановы хватал, целуя...     - Говори: красные тебе любы?     -  Прости, болезный!.. Извиняй на слове глупом. Ой, прости, не казни тыменя,- голосил старик, ноги атамановы обнимая.     -  Божись,  что  ты  не за красных стоишь... Да ты не крестись, а землюешь!..     Ртом беззубым жует песок из пригоршней дед и слешами его подмачивает.     - Ну, теперь верю. Вставай, старый!     И смеется атаман, глядя, как не встанет на занемевшие ноги старик. А иззакромов  тянут наехавшие конные ячмень и пшеницу, под ноги лошадям сыплют идвор устилают золотистым зерном.


    V


         Заря в тумане, в мокрети мглистой.     Миновал  Лукич  часового  и  не  дорогой,  а стежкой лесной, одному емуведомой,  затрусил  к  хутору  через  буераки,  через лес, насторожившийся впредутренней чуткой дреме.     До  ветряка  дотюпал,  хотел  через прогон завернуть в улочку, но передглазами сразу вспухли неясные очертания всадников.     - Кто идет? - окрик тревожный в тишине.     - Я это...- шамкнул Лукич, а сам весь обмяк, затрясся.     - Кто такой? Что - пропуск? По каким делам шляешься?     - Мельник я... С водянки тутошней. По надобностям в хутор иду.     -  Каки-таки  надобности?  А  ну,  пойдем  к  командиру! Вперед иди...-крикнул один, наезжая лошадью.     На  шее  почуял Лукич парные лошадиные губы и, прихрамывая, засеменил вхутор.     На  площади  у  хатенки,  черепицей  крытой,  остановились. Провожатый,кряхтя, слез с седла, лошадь привязал к забору и, громыхая шашкой, взошел накрыльцо.     - За мной иди!..     В окнах огонек маячит. Вошли.     Лукич чихнул от табачного дыма, шапку снял и торопливо перекрестился напередний угол.     - Старика вот задержали. В хутор правился.     Николка  со  стола  приподнял лохматую голову, в пуху и нерьях, спросилсонно, но строго:     - Куда шел?     Лукич вперед шагнул и радостью поперхнулся.     -  Родимый,  свои  это,  а я думал - опять супостатники энти... Заробелдюже  и  спросить  побоялся... Мельник я. Как шли вы через Митрохин лес и комне заезжали, еще молоком я тебя, касатик, поил... Аль запамятовал?..     - Ну, что скажешь?     -  А  то  скажу, любезный мой: вчерась затемно наехали ко мне банды отисамые и зерно начисто стравили коням!.. Смывались надо мною... Старший ихнийговорят: присягай нам, в одну душу, и землю заставил есть.     - А сейчас они где?     -  Тамотко  и  есть.  Водки  с  собой навезли, лакают, нечистые, в моейгорнице,  а  я  сюда  прибег доложить ваишей милости, может, хоть вы на нихкакую управу сыщете.     -  Скажи,  чтоб  седлали!..- С лавки привстал, улыбаясь деду, Николка ишинель потянул за рукав устало.


    VI

     

         Рассвело.     Николка,   от  ночей  бессонных  зелененький,  подскакал  к  пулеметнойдвуколке.     -  Как  пойдем  в  атаку - лупи по правому флангу. Нам надо крыло ихнеезаломить!     И поскакал к развернутому эскадрону.     За  кучей  чахлых  дубков на шляху показались конные - по четыре в ряд,тачанки в середине.     - Наметом! - крикнул Николка и, чуя за спиной нарастающий грохот копыт,вытянул своего жеребца плетью.     У  опушки  отчаянно  застучал  пулемет,  а те, на шляху, быстро, как научении, лавой рассыпалась.
    x x x

         Из  бурелома  на  бугор  выскочил волк, репьями увешанный. Прислушался,утнув  голову  вперед.  Невдалеке  барабанили  выстрелы,  и  тягучей  волнойколыхался разноголосый вой.     Тук!  -  падал  в ольшанике выстрел, а где-то за бугром, за пахотой эхоскороговоркой бормотало: так!     И опять часто: уук, тук, тук!.. А за бугром отвечало: так! так! так!..     Постоял  волк  и  не  спеша,  вперевалку,  потянув  в  лог,  в  зарослипожелтевшей нескошенной куги...     - Держись!.. Тачанок не кидать!.. К перелеску... К перелеску, в кровинумать! - кричал атаман, привстав на стременах.     А возле тачанок уж суетились кучера и пулеметчики, обрубая постромки, ицепь,   изломанная   беспрестанным   огнем  пулеметов,  уже  захлестнулась внеудержимом бегстве.     Повернул  атаман коня, а на него, раскрылатившись, скачет один и шашкойпомахивает. По биноклю, метавшемуся на груди, по бурке догадался атаман, чтоне  простой  красноармеец скачет, и поводья натянул. Издалека увидел молодоебезусое  лицо,  злобой  перекошенное,  и сузившиеся от ветра глаза. Конь податаманом  заплясал,  приседая  на  задние  ноги,  а  он,  дергая иэ-за поясазацепившийся за кушак маузер, крикнул:     - Щенок белогубый!.. Махай, махай, я тебе намахаю!..     Атаман  выстрелил в нараставшую черную бурку. Лошадь, проскакав саженейвосемь,  упала, а Николка бурку сбросил, стреляя, перебегал к атаману ближе,ближе...     За  перелеском  кто-то  взвыл  по-звериному  и осекся. Солнце закрылосьтучей,  и  на  степь,  на  шлях,  на лес, ветрами и осенью отерханный, упалиплывущие тени.     "Неук,  сосун,  горяч,  через это и смерть его тут налапает",-обрывкамидумал  атаман  и,  выждав,  когда  у того кончилась обойма, поводья пустил иналетел коршуном.     С  седла  перевесившись,  шашкой махнул, на миг ощутил, как обмякло подударом  тело  и  послушно сползло наземь. Соскочил атаман, бинокль с убитогосдернул, глянул на ноги, дрожавшие мелким ознобом, оглянулся и присел сапогиснять  хромовые  с  мертвяка.  Ногой  упираясь в хрустящее колено, снял одинсапог  быстро  и  ловко.  Под  другим, видно, чулок закатился: не скидается.Дернул,  злобно  выругавшись,  с  чулком  сорвал  сапог  и  на  ноге, повышещиколотки,   родинку   увидел  с  голубиное  яйцо.  Медленно,  словно  боясьразбудить,  вверх  лицом  повернул  холодеющую голову, руки измазал в крови,выползавшей изо рта широким бугристым валом, всмотрелся и только тогда плечиугловатые обнял неловко и сказал глухо:     - Сынок!.. Николушка!.. Родной!.. Кровинушка моя...     Чернея, крикнул:     - Да скажи же хоть слово! Как же это, а?     Упал,  заглядывая  в меркнущие глаза; веки, кровью залитые, приподымая,тряс  безвольное,  податливое  тело... Но накрепко закусил Николка посинелыйкончик  языка,  будто  боялся  проговориться  о  чем-то неизмеримо большом иважном.     К груди прижимая, поцеловал атаман стынущие руки сына и, стиснув зубами запотевшую сталь маузера, выстрелил себе в рот...

    x x x

         А  вечером,  когда  за перелеском замаячили конные, ветер донес голоса,лошадиное фырканье и звон стремян, с лохматой головы атамана нехотя сорвалсякоршун-стервятник.  Сорвался  и  растаял  в сереньком, поосеннему бесцветномнебе.

    [1924]

     

    Михаил Шолохов. Рассказ "Чужая кровь".

         В  Филипповке,  после  заговенья,  выпал  первый снег. Ночью из-за Донаподул  ветер,  зашуршал  в  степи  обыневшим  краснобылом, лохматым сугробамзаплел косы и догола вылизал кочковатые хребтины дорог.     Ночь спеленала  станицу  зеленоватой  сумеречной  тишиной.  За  дворамидремала степь, непаханая, забурьяневшая.     В полночь в ярах глухо завыл волк, в станице откликнулись собаки, и дедГаврила проснулся. Свесив с печки ноги, держась  за  комель,  долго  кашлял,потом сплюнул и нащупал кисет.     Каждую  ночь  после  первых  кочетов  просыпается  дед,  сидит,  курит,кашляет,  с  хрипом  отрывая  от  легких  мокроту,  а  в  промежутках  междуприступами удушья думки идут в голове привычной, хоженой стежкой.  Об  одномдумает дед - о сыне, пропавшем в войну без вести.     Был один - первый и последний. На него работал не покладая  рук.  Времяприспело провожать на фронт против красных,- две пары быков отвел на  рынок,на выручку купил у калмыка коня строевого, не конь - буря степная,  летучая.Достал из сундука  седло  и  уздечку  дедовскую  с  серебряным  набором.  Напроводах сказал:     - Ну, Петро, справил я тебя,  не  стыдно  и  офицеру  с  такой  справойидтить... Служи, как отец твой  служил,  войско  казацкое  и  тихий  Дон  нестрами! Деды и прадеды твои службу царям несли, должен и ты!..     Глядит  дед  в  окно,  обрызганное  зелеными отсветами лунного света, кветру,-   какой   по   двору  шарит,  неположенного  ищет,-  прислушивается,вспоминает те дни, что назад не придут и не вернутся...     На проводах служивого гремели казаки под камышовой  крышей  Гаврилиногодома старинной казачьей песней:          А мы бьем, не портим боевой порядок.          Слу-ша-ем один да приказ.          И что нам прикажут отцы-командиры,          Мы туда идем - рубим, колем, бьем!..
         За  столом  сидел  Петро,  хмельной,  иссиня-бледный,  последнюю рюмку,"стременную",  выпил,  устало  зажмурив  глаза, но на коня твердо сел. Шашкупоправил  и, с седла перегнувшись, горсть земли с родимого база взял. Где-тотеперь лежит он и чья земля на чужбинке греет ему грудь?     Кашляет  дед  тягуче  и   сухо,   мехи   в   груди   на   разные   ладыхрипят-вызванивают,  а  в  промежутках,  когда,  откашлявшись,   прислонитсясгорбленной спиной к комелю, думки идут в голове знакомой, хоженой стежкой.
    x x x


         Проводил сына, а  через  месяц  пришли  красные.  Вторглись  в  казачийисконный быт  врагами,  жизнь  дедову,  обычную,  вывернули  наизнанку,  какпорожний карман. Был Петро по ту сторону фронта,  возле  Донца,  усердием  вбоях заслуживал урядницкие погоны, а в станице дед Гаврила на  москалей,  накрасных вынашивал, кохал, нянчил - как Петра, белоголового сынишку, когда-то- ненависть стариковскую, глухую.     Назло им носил шаровары с лампасами, с красной казачьей волей,  черныминитками простроченной вдоль суконных с напуском шаровар. Чекмень  надевал  сгвардейским оранжевым позументом, со следами ношенных когда-то вахмистерскихпогон. Вешал на грудь медали и кресты, полученные за то, что служил  монархуверой и правдой; шел по воскресеньям в церковь,  распахнув  полы  полушубка,чтоб все видали.     Председатель Совета станицы при встрече как-то сказал:     - Сыми, дед, висюльки! Теперь не полагается.     Порохом пыхнул дед:     - А ты мне их вешал, что сымать-то велишь?     - Кто вешал, давно небось в земле червей продовольствует.     - И пущай!.. А я вот не сыму! Рази с мертвого сдерешь?     - Сказанул тоже... Тебя же жалеючи, советую, по мне, хоть спи  с  ними,да ить собаки... собаки-то штаны тебе облагают! Они, сердешные,  отвыкли  оттакого виду, не признают свово...     Была обида горькая, как полынь в цвету. Ордена снял, но обида  росла  вдуше, лопушилась, со злобой родниться начала.     Пропал сын - некому стало  наживать.  Рушились  сараи,  ломала  скотинабазы, гнили стропила раскрытого бурей катуха. В конюшне, в  пустых  станках,по-своему захозяйствовали мыши, под навесом ржавела косилка.     Лошадей  брали  перед  уходом  казаки,  остатки  добирали  красные,   апоследнюю, лохмоногую и ушастую, брошенную красноармейцами в  обмен,  осеньюза один огляд купили махновцы. Взамен оставили деду пару английских обмоток.     -  Пущай  уж  наше  переходит!  -  подмигивал  махновский  пулеметчик.-Богатей, дед, нашим добром!..     Прахом  дымилось  все  нажитое  десятками лет. Руки падали в работе; новесною,-  когда  холостеющая степь ложилась под ногами, покорная и истомная,манила  деда  земля,  звала  по  ночам  властным,  неслышным  зовом.  Не могпротивиться,  запрягал быков в плуг, ехал, полосовал степь сталью, обсеменялненасытную черноземную утробу ядреной пшеницей-гиркой.     Приходили  казаки от моря и из-за моря, но никто из них не видал Петра.В  разных  полках с ним служили, в разных краях бывали,- мала ли Россия? - аоднополчане-станичники  Петра  полком  легли  в бою со Жлобинским отрядом наКубани где-то.     Со старухой о сыне почти не говорил Гаврила.     Ночами слышал, как в подушку точила она слезы, носом чмыкала.     - Ты чего, старая? - спросит кряхтя.     Помолчит та немного, откликнется:     - Должно, угар у нас... голова что-то прибаливает.     Не показывал виду, что догадывается, советовал:     - А ты бы рассольцу из-под огурцов. Сем-ка, я слазю в погреб, достану?     - Спи уж. Пройдет и так!..     И снова тишина расплеталась  в  хате  незримой  кружевной  паутиной.  Воконце месяц нагло засматривал, на чужое горе, на материнскую тоску любуясь.     Но все же ждали и надеялись,  что  придет  сын.  Овчины  отдал  Гаврилавыделать, старухе говорит:     - Мы с тобой перебьемся и так, а Петро придет, что будет  носить?  Зимазаходит, надо ему полушубок шить.     Сшили  полушубок  на Петров рост и положили в сундук. Сапоги расхожие -скотину убирать - ему сготовили. Мундир свой синего сукна берег дед, табакомпересыпал,  чтобы  моль  не  посекла, а зарезали ягненка - из овчинки папахусшил  сыну  дед  и  повесил на гвоздь. Войдет с надворья, глянет, и кажется,будто  выйдет  сейчас  Петро  из горницы, улыбнется, спросит: "Ну как, батя,холодно на базу?"     Дня через два после этого перед сумерками пошел скотину убирать. Сена вясли наметал, хотел воды из колодца почерпнуть - вспомнил, что забыл варежкив хате. Вернулся, отворил дверь и видит:  старуха  на  коленях  возле  лавкистоит, папаху Петрову неношеную к груди прижала, качает, как дитя баюкает...     В глазах потемнело, зверем кинулся к ней, повалил  на  пол,  прохрипел,пену глотая с губ:     - Брось, подлюка!.. Брось!.. Что ты делаешь?!     Вырвал из рук папаху, в сундук  кинул  и  замок  навесил.  Только  сталпримечать, что с той  поры  левый  глаз  у  старухи  стал  дергаться  и  ротпокривило.     Текли дни и недели, текла вода в  Дону,  под  осень  прозрачно-зеленая,всегда торопливая.     В  этот  день  замерзли  на  Дону  окраинцы.  Через  станицу  пролетелаприпозднившаяся  ватага  диких  гусей.  Вечером прибежал к Гавриле соседскийпарень, на образа второпях перекрестился.     - Здорово дневали!     - Слава богу.     - Слыхал, дедушка? Прохор Лиховидов из Турции пришел. Он  ить  с  вашимПетром в одном полку служил!..     Спешил Гаврила по проулку, задыхаясь от кашля и быстрой ходьбы. Прохоране застал дома: уехал на хутор к брату, обещал вернуться к завтрему.     Ночь не спал Гаврила. Томился на печке бессонницей.     Перед светом зажег жирник, сел подшивать валенки.     Утро - бледная немочь - точит с сизого восхода  чахлый  рассвет.  Месяцзазоревал  посреди  неба,  сил  не  хватило  дошагать  до  тучки,  на   деньприхорониться.
    x x x


         Перед завтраком глянул Гаврила в окно, сказал почему-то шепотом:     - Прохор идет! Вошел он, на казака не похожий, чужой обличьем. Скрипелина  ногах  у  него  кованые  английские  ботинки,  в мешковато сидело пальточудного покроя, с чужого плеча, как видно.     - Здорово живешь, Гаврила Василич!..     - Слава богу, служивый!.. Проходи, садись.     Прохор снял шапку, поздоровался со старухой и сел на лавку, в  переднийугол.     - Ну, и погодка пришла, снегу надуло - не пройдешь!..     - Да, снега нынче рано  упали...  В  старину  в  эту  пору  скотина  наподножном корму ходила.     На минутку тягостно замолчали. Гаврила, с виду равнодушный  и  твердый,сказал:     - Постарел ты, парень, в чужих краях!     - Молодеть-то не с чего было, Гаврила Василич! - улыбнулся Прохор.     Заикнулась было старуха:     - Петра нашего...     -  Замолчи-ка,  баба!..-  строго  прикрикнул  Гаврила.-  Дай   человекуопомниться с морозу, успеешь... узнать!..     Поворачиваясь к гостю, спросил:     - Ну как, Прохор Игнатич, протекала ваша жизня?     - Хвалиться нечем. Дотянул до дому, как кобель с отбитым задом, и то  -слава богу.     - Та-а-ак... Плохо у турка жилось, значится?     -  Концы  с  концами  насилу  связывали.-  Прохор  побарабанил по столупальцами.-  Однако  и  ты,  Гаврила  Василич,  дюже постарел, седина вон какобрызгала тебе голову... Как вы тут живете при Советской власти?     -  Сына  вот  жду...  стариков,  нас  докармливать...-  криво улыбнулсяГаврила.     Прохор торопливо отвел глаза в сторону. Гаврила приметил  это,  спросилрезко и прямо:     - Говори: где Петро?     - А вы разве не слыхали?     - По-разному слыхали,- отрубил Гаврила.     Прохор свил в пальцах грязную бахромку скатерти, заговорил не сразу:     - В  январе,  кажись...  Ну  да,  в  январе,  стояли  мы  сотней  возлеНовороссийского... Город такой у моря есть... Ну, обнакновенно стояли...     - Убит, что ли?..- нагибаясь, низким шепотом спросил Гаврила.     Прохор, не поднимая глаз, промолчал, словно и не слышал вопроса.     -  Стояли,  а  красные  прорывались  к  горам: к зеленым на соединенье.Назначает  его,  Петра  вашего, командир сотни в разъезд... Командиром у насбыл подъесаул Сенин... Вот тут и случись... понимаете...     Возле  печки звонко стукнул упавший чугун, старуха, вытягивая руки, шлак кровати, крик распирал ей горло.     -  Не  вой!!-  грозно  рявкнул  Гаврила  и, облокотясь о стол, глядя наПрохора в упор, медленно в устало проговорил: - Ну, кончай!     -  Срубили!..-бледнея,  выкрикнул  Прохор  и  встал, нащупывая на лавкешапку.-  Срубили  Петра...  насмерть...  Остановились  они возле леса, конямпередышку  давали,  он  подпругу  на  седле  отпустил, а красные из лесу...-Прохор,  захлебываясь  словами,  дрожащими  руками мял шапку.- Петро черк залуку,  а седло коню под пузо... Конь горячий... не сдержал, остался... Вот ивсе!..     - А ежели я не верю?..- раздельно сказал Гаврила.     Прохор, не оглядываясь, торопливо пошел к двери.     - Как хотите, Гаврила  Василия,  а  я  истинно...  Я  правду  говорю...Гольную правду... Своими глазами видал...     -  А  ежели я не хочу этому верить?!- багровея, захрипел Гаврила. Глазаего  налились кровью и слезами. Разодрав у ворота рубаху, он голой волосатойгрудью  шел  на  оробевшего  Прохора,  стонал,  запрокидывая потную голову:     -  Одного  сына убить?! Кормильца?! Петьку мово?! Брешешь, сукин сын!..Слышишь ты?! Брешешь! Не верю!..     А ночью,  накинув  полушубок,  вышел  во  двор,  поскрипывая  по  снегуваленками, прошел на гумно и стал у скирда.     Из  степи  дул  ветер,  порошил  снегом;  темень,  черная  и   строгая,громоздилась в голых вишневых кустах.     - Сынок! - позвал Гаврила вполголоса. Подождал немного и, не  двигаясь,не поворачивая головы, снова позвал: - Петро!.. Сыночек!..     Потом лег плашмя на притоптанный возле  скирда  снег  и  тяжело  закрылглаза.
    x x x


         В станице поговаривали о продразверстке, о бандах, что шли  с  низовьевДона. В исполкоме на станичных сходах шепотом  сообщались  новости,  но  дедГаврила ни разу не ступнул на расшатанное исполкомское  крыльцо,  надобностине было, потому о многом не слышал, многое  не  знал.  Диковинно  показалосьему, когда в воскресенье после обедни заявился председатель, с  ним  трое  вжелтых куценьких дубленках, с винтовками.     Председатель поручкался с Гаврилой и сразу, как обухом по затылку:     - Ну, признавайся, дед: хлеб есть?     - А ты думал как, духом святым кормимся?     - Ты не язви, говори толком: где хлеб?     - В амбаре, само собой.     - Веди.     - Дозволь узнать, какое вы имеете касательство к мому хлебу?     Рослый, белокурый, по виду начальник, постукивая на  морозе  каблуками,сказал:     - Излишки забираем в пользу государства. Продразверстка. Слыхал, отец?     - А ежели я не дам? - прохрипел Гаврила, набухая злобой.     - Не дашь? Сами возьмем!..     Пошептались  с  председателем,  полезли  по  закромам,   в   очищенную,смугло-золотую  пшеницу  накидали  с  сапог  снежных  ошлепков.   Белокурый,закуривая, решил:     - Оставить на  семена,  на  прокорм,  остальное  забрать.-  Оценивающимхозяйским взглядом прикинул количество  хлеба  и  повернулся  к  Гавриле:  -Сколько десятин будешь сеять?     - Чертову  лысину  засею!..  -  засипел  Гаврила,  кашляя  и  судорожнокривляясь.- Берите, проклятые!.. Грабьте!.. Все ваше!..     - Что ты, осатанел,  что  ли,  остепенись,  дед  Гаврила!..-  упрашивалпредседатель, махая на Гаврилу варежкой.     - Давитесь чужим добром!.. Лопайте!..     Белокурый содрал с усины оттаявшую сосульку, искоса умным,  насмешливымглазом кольнул Гаврилу, сказал со спокойной улыбкой:     - Ты, отец, не прыгай! Криком не поможешь. Что ты визжишь, аль на хвосттебе  наступили?..-  и,  хмуря  брови,  резко  переломил  голос:-  Языком нетрепи!..  Коли  длинный  он  у  тебя - привяжи к зубам!.. За агитацию...- Недоговорив,  хлопнул ладонью по желтой кобуре, перекосившей пояс, и уже мягческазал: - Сегодня же свези на ссыппункт!     Не  то  чтобы испугался старик, а от голоса уверенного и четкого обмяк,понял,  что  в  самом  деле  криком  тут не пособишь. Махнул рукой и пошел ккрыльцу. До половины двора не дошел - дрогнул от крика дико-хриплого:     - Где продотрядники?!     Повернулся  Гаврила  -  за  плетнем,  вздыбив  приплясывающую   лошадь,кружится конный. Предчувствие чего-то необычайного  дрожью  подкатилось  подколени. Не успел рта раскрыть, как конный,  увидев  стоявших  возле  амбара,круто осадил лошадь и, неуловимо поведя рукой, рванул с плеча винтовку.     Сочно треснул выстрел, и в  тишине,  вслед  за  выстрелом  на  короткоемгновение облапившей двор, четко сдвоил затвор, патронная гильза вылетела  скоротким жужжаньем.     Оцепененье прошло: белокурый, влипая в притолоку, прыгающей рукой долгодо  жути  тянул  из  кобуры  револьвер,  председатель,  приседая  по-заячьи,рванулся через двор к гумну, один из продотрядников упал на колено, выпускаяиз карабина обойму в черную папаху, качавшуюся за плетнем. Двор  захлестнулостукотнею выстрелов. Гаврила с трудом оторвал от снега словно прилипшие ногии тяжело затрусил к крыльцу.  Оглянувшись,  увидал,  как  трое  в  дубленкахнедружно, врассыпную, застревая в сугробах, бежали  к  гумну,  а  в  радушнораспахнутые ворота хлынули конные.     Передний, в кубанке, на рыжем  жеребце,  горбатясь,  приник  к  луке  изакружил над головой шашку. Перед  Гаврилой  лебедиными  крыльями  мелькнуликонцы его белого башлыка, в лицо кинуло снегом, брызнувшим  изпод  лошадиныхкопыт.     Обессиленно прислонясь к резному  крыльцу,  Гаврила  видел,  как  рыжийжеребец, подобравшись, взлетел через плетень и закружился  на  дыбках  возлепочатого скирда ячменной соломы, а кубанец, свисая  с  седла,  крест-накреструбил ползавшего в корчах продотрядника...     На  гумне  обрывчатый,  неясный  шум, возня, чей-то протяжный, рыдающийкрик.  Через  минуту гулко стукнул одинокий выстрел. Голуби, вспугнутые былострельбой  и  вновь  попадавшие на крышу амбара, сорвались в небо фиолетовойдробью. Конные на гумне спешились.     По станице неумолчно плескался  малиновый  трезвон.  Паша  -  станичныйдурачок - взобрался на колокольню и, по глупому своему разуму, хватил во всеколокола, вместо набата вызванивая пасхальную плясовую.     К Гавриле подошел кубанец в наброшенном на плечи  белом  башлыке.  Лицоего, горячее и потное, подергивалось, углы губ слюняво свисали.     - Овес есть?     Гаврила трудно  двинулся  от  крыльца,  подавленный  виденным,  не  могсовладать с онемевшим языком.     - Оглох ты, черт?! Овес есть?-спрашиваю. Неси мешок!     Не успели подвести лошадей к корыту с кормом,в ворота вскочил еще один.     - По коням!.. С горы пехота...     Кубанец с проклятием взнуздал облитого дымящимся потом жеребца и  долготер  снегом  обшлаг  своего  правого  рукава,   густо   измазанного   чем-тобагровокрасным.     Со двора их выехало пятеро, в тороках последнего угадал Гаврила желтую,в кровяных узорах дубленку белокурого.
    x x x


         До  вечера за бугром в терновой балке погромыхивали выстрелы. В станицепобитой  собакой,  приниженно  лежала  тишина. Уже заголубели сумерки, когдаГаврила решился пойти на гумно. Вошел в настежь открытую калитку, увидел: пагуменном  прясле,  уронив голову, повис настигнутый пулей председатель. Рукиего, свисая, словно тянулись за шапкой, валявшейся по ту сторону прясла.     Неподалеку от скирда на снегу, притрушенном объедьями и половой, лежалираздетые  до  белья  продотрядники,  все трое в ряд. И, глядя на них, уже неощутил  Гаврила в дрогнувшем от ужаса сердце той злобы, что гнездилась там сутра.   Казалось   небывальщиной,   сном,  чтобы  на  гумне,  где  постоянноразбойничали  соседские  козы,  обдергивая  прикладок  соломы, теперь лежалиизрубленные  люди;  и от них, от талых круговин примерзшей пупырчатой крови,уже струился-тек запах мертвечины...     Белокурый  лежал,  неестественно  отвернув  голову, и если б не голова,плотно  прижатая к снегу, можно было бы подумать, что лежит он отдыхая - такбеспечно были закинуты его ноги одна за одну.     Второй, щербатый и черноусый, выгнулся, вобрав голову в плечи, оскалясьнепримиримо и злобно. Третий, зарывшись головою в солому, недвижно  плыл  поснегу: столько силы и напряжения было в мертвом размахе его рук.     Нагнулся Гаврила над  белокурым,  вглядываясь  в  почерневшее  лицо,  идрогнул от жалости:  лежал  перед  ним  мальчишка  лет  девятнадцати,  а  несердитый, с колючими глазами продкомиссар. Под желтеньким пушком усов  возлегуб стыл иней  и  скорбная  складка,  лишь  поперек  лба  темнела  морщинка,глубокая и строгая.     Бесцельно тронул рукою голую грудь и качнулся от неожиданности:  сквозьледенящий холодок ладонь прощупала потухающее тепло...     Старуха ахнула и, крестясь, шарахнулась к печке, когда Гаврила,  кряхтяи стоная, приволок на спине одеревеневшее, кровью почерненное тело.     Положил на лавку, обмыл холодной водой, до устали, до пота тер  колючимшерстяным чулком ноги, руки,  грудь.  Прислонился  ухом  к  гадливо-холоднойгруди и насилу услышал глухой, с долгими промежутками стук сердца.
    x x x


         Четвертые  сутки  лежал  он  в  горнице,  шафранно-бледный,  похожий напокойника.  Пересекая  лоб  и  щеку,  багровел  запекшийся кровью шрам, тугоперевязанная грудь качала одеяло, с хрипом и клокотаньем вбирая воздух.     Каждый   день   Гаврила   вставлял   ему  в  рот  свой  потрескавшийся,зачерствелый палец, концом ножа осторожно разжимал стиснутые зубы, а старухачерез камышинку лила подогретое молоко и навар из бараньих костей.     На  четвертый  день  с  утра  па  щеках белокурого зарозовел румянец, кполудню  лицо  его  полыхало,  как куст боярышника, зажженный морозом, дрожьсотрясала все тело, и под рубахой проступил холодный и клейкий пот.     С этой поры стал он несвязно и тихо  бредить,  порывался  вскакивать  скровати. Днем и ночью дежурили около него Гаврила поочередно со старухой.     В  длинные зимние ночи, когда восточный ветер, налетая с Обдонья, мутилпочерневшее  небо  и низко над станицей стлал холодные тучи, сиживал Гаврилавозле  раненого,  уронив  голову  на  руки,  вслушиваясь,  как  бредил  тот,незнакомым,   окающим   говорком  несвязно  о  чем-то  рассказывая;  подолгувглядывался  в  смуглый треугольник загара на груди, в голубые веки закрытыхглаз,  обведенных  сизыми  подковами.  И когда с выцветших губ текли тягучиестоны,  хриплая команда, безобразные ругательства и лицо искажалось гневом иболью,-  слезы  закипали у Гаврилы в груди. В такие минуты жалость приходиланепрошеная.     Видел  Гаврила,  как с каждым днем, с каждой бессонной ночью бледнеет исохнет  возле  кровати  старуха,  примечал  и  слезы на щеках ее, вспаханныхморщинами,  и  понял, вернее - почуял сердцем, что невыплаканная любовь ее кПетру, покойному сыну, пожаром перекинулась вот на этого недвижного, смертьюзацелованного, чьего-то чужого сына...     Заезжал как-то командир проходившего  через  станину  полка.  Лошадь  уворот оставил с ординарцем, сам взбежал на крыльцо, гремя шашкой и  шпорами.В горнице шапку снял и долго молча стоял у кровати. По липу раненого бродилибледные тени, из губ, сожженных жаром,  точилась  кровица.  Качнул  командирпреждевременно  поседевшей  головой,  затуманясь  и   глядя   куда-то   мимоГаврилиных глаз, сказал:     - Побереги товарища, старик!     - Поберегем! - твердо ответил Гаврила.     Текли дни и недели. Минули святки. На шестнадцатый день  в  первый  разоткрыл белокурый глаза, и услышал Гаврила голос, паутинно-скрипучий:     - Это ты, старик?     - Я.     - Здорово меня обработали?     - Не приведи Христос!     Во  взгляде,  прозрачном  и  неуловимом,  почудилась  Гавриле  усмешка,беззлобно-простая.     - А ребята?     - Энти того... закопали их на плацу.     Молча пошевелил по одеялу пальцами и перевел взгляд на некрашеные доскипотолка.     - Звать-то тебя как будем? - спросил Гаврила.     Голубые с прожилками веки устало опустились.     - Николай.     - Ну, а мы Петром кликать будем... Сын у нас был...  Петро...-  пояснилГаврила.     Подумав, хотел еще о чем-то спросить, но услышал ровное, в нос  дыханиеи, удерживая руками равновесие, на цыпочках отошел от кровати.
    x x x


         Жизнь возвращалась к нему медленно, словно нехотя. На  другой  месяц  струдом поднимал от подушки голову, на спине появились пролежни.     С каждым днем с ужасом чувствовал Гаврила, что кровно  привязывается  кновому Петру, а образ  первого,  родного,  меркнет,  тускнеет,  как  отблескзаходящего солнца на слюдяном оконце хаты. Силился вернуть прежнюю  тоску  иболь, но прежнее уходило все дальше,  и  ощущал  Гаврила  от  этого  стыд  инеловкость... Уходил на баз, возился там часами, но, вспомнив, что с  Петрому кровати сидит неотступно старуха, испытывал ревнивое чувство. Шел в  хату,молча топтался у изголовья кровати, негнущимися пальцами  неловко  поправлялнаволочку подушки и, перехватив сердитый взгляд старухи, смирно  садился  наскамью и притихал.     Старуха  поила  Петра  сурчиным  жиром,  настоем  целебных трав, снятыхвесною,  в  майском цвету. От этого ли или от того, что молодость брала верхнад  немощью,  но  раны  зарубцевались, кровь красила пополневшие щеки, лишьправая  рука,  с  изуродованной  у  предплечья  костью срасталась плохо: каквидно, отработала свое.     Но все же на второй неделе поста в первый раз присел Петро  на  кроватисам, без посторонней  помощи,  и,  удивленный  собственной  силой,  долго  инедоверчиво улыбался.     Ночью в кухне, покашливая на печке, шепотом:     - Ты спишь, старая?     - А что тебе?     - На ноги подымается наш...  Ты  завтра  из  сундука  Петровы  шароварыдостань... Приготовь всю амуницию... Ему ить надеть нечего.     - Сама знаю! Я ить надысь достала.     - Ишь ты, проворная!.. Полушубок-то достала?     - Ну, а то телешом, что ли, парню ходить!     Гаврила  повозился  на  печке,  чуть  было  задремал,  но  вспомнил  и,торжествуя, поднял голову:     - А папах? Папах небось забыла, старая гусыня?     - Отвяжись! Мимо сорок разов прошел и не  спотыкнулся,  вон  на  гвоздедругой день висит!..     Гаврила досадливо кашлянул и примолк.     Расторопная весна уже турсучила Дон.  Лед  почернел,  будто  источенныйчервями, и ноздревато припух. Гора облысела. Снег ушел  из  степи  в  яры  ибалки. 06донье млело, затопленное солнечным половодьем. Из степи ветер щедрокидал запахи воскресающей полынной горечи.     Был на исходе март.
    x x x


         - Сегодня встану, отец!     Несмотря  на  то что все красноармейцы, переступавшие порог Гаврилиногодома,  глянув на его волосы, опрятно выбеленные сединой, называли его отцом,на этот раз Гаврила почувствовал в тоне голоса теплую нотку. Казалось ли емутак,  или  действительно  Петро вложил в это слово сыновью ласку, но Гаврилагусто побагровел, закашлялся и, скрывая смущенную радость, пробормотал;    - Третий месяц лежишь... Пора уж, Петя!     Вышел  Петро  на  крыльцо,  ходульно  переставляя  ноги, и чуть было незадохнулся   от  избытка  воздуха,  втолкнутого  в  легкие  ветром.  Гаврилаподдерживал  его  сзади, а старуха томашилась возле крыльца, утирая завескойпривычные слезы.     Подвигаясь мимо нахохленной крыши амбара, спросил названый сын - Петро:     - Хлеб отвез тогда?     - Отвез...- нехотя буркнул Гаврила.     - Ну, и хорошо сделал, отец!     И опять от слова "отец" потеплело у Гаврилы в груди. Каждый день ползалПетро по двору, прихрамывая и опираясь на костыль. И  отовсюду  -  с  гумна,из-под  навеса  сарая,  где  бы  ни  был,-  провожал  Гаврила  нового   сынабеспокойным, ищущим взглядом. Как бы не оступился да не упал!     Говорили между собою мало, но отношения увязались простые и любовные.     Как-то, дня два спустя после того, как в  первый  раз  вышел  Петро  надвор, перед сном, умащиваясь на печке, спросил Гаврила:     - Откель же ты родом, сынок?     - С Урала.     - Из мужицкого сословия?     - Нет, из рабочих.     - Это как же? Рукомесло имел какое, навроде чеботарь али бондарь?     - Нет, отец, я на заводе работал. На чугунолитейном заводе. С  мальстватам.     - А хлеб забирать это как же пристроился?     - Из армии послали.     - Ты, что же, у них за командира был?     - Да, им был.     Было трудно спрашивать, но к этому вел:     - Значится, ты партейный?     - Коммунист,- ответил Петро, ясно улыбаясь.     И от улыбки этой  бесхитростной  уже  не  страшным  показалось  Гаврилечуждое слово.     Старуха, выждав время, спросила с живостью:     - А семья-то есть у тебя, Петюшка?     - Ни синь пороха!.. Один, как месяц в небе!     - Родители, должно, померли?     -  Еще  махоньким был, лет семи... Отца при пьянке убили, а мать где-тотаскается...     - Эка сучка-то! Тебя, жалкенького, стало быть, кинула?     - Ушла с одним подрядчиком, а я при заводе вырос.     Гаврила  свесил с печки ноги, долго молчал, потом заговорил, раздельно,медленно:     -  Что ж, сынок, коли нету у тебя родни, оставайся при нас... Был у нассын,  по нем и тебя Петром кличем... Был, да быльем порос, а теперь вот двоес  старухой  кулюкаем...  За  это  время  сколько  горя с тобой натерпелись;должно,  от  этого и полюбился ты нам. Хучь и чужая в тебе кровь, а душой затебя  болишь,  как  за  родного...  Оставайся!  Будем  с  тобой  возле земликормиться,  она у нас на Дону плодовитая, щедрая... Справим тебя, женим... Ясвое  отжил,  правь  хозяйством  ты. По мне, лишь бы уважал нашу старость даперед смертью в куске не отказывал... Не бросай нас, стариков, Петро...     За печкой верещал сверчок, трескуче и нудно.     Под ветром тосковали ставни.     -  А  мы со старухой тебе уже невесту начали приглядывать!..- Гаврила сделанной   веселостью  подмигнул,  но  дрогнувшие  губы  покривились  жалкойулыбкой.     Петро  упорно  глядел  под  ноги  в  выщербленный пол, левой рукой суховыстукивал  по  лавке.  Звук  получился  волнующий  и  редкий:  тук-тик-так!тук-тик-так!.. тук-тик-так!..     Как  видно,  обдумывал  ответ.  И,  решившись,  оборвал  стук,  тряхнулголовой:     -  Я,  отец,  останусь  у  вас с радостью, только работник из меня, самвидишь,  плоховатый...  Рука  моя,  кормилица, не срастается, стерва! Однакоработать буду, насколько силов хватит. Лето поживу, а там видно будет.     - А там, может, навовсе останешься! - закончил Гаврила.     Прялка под ногою старухи радостно зажужжала, замурлыкала, наматывая  наскало волокнистую шерсть.     Баюкала ли, житье ли привольное сулила размеренным, усыпляющим стуком -не знаю.
    x x x


         Вслед за весной пришли дни, опаленные  солнцем,  курчавые  и  седые  отжирной степной пыли. Надолго стало ведро. Дон, буйный, как смолоду, бугрилсявихрастыми  валами.  Полая  вода  поила  крайние  дворы  станицы.   Обдонье,зеленовато-белесое, насыщало ветер медвяным запахом цветущих тополей, в лугузарею  розовело  озеро,  покрытое  опавшим  цветом  диких   яблонь.   Ночамипо-девичьи перемигивались зарницы,  и  ночи  были  короткие,  как  зарничныйогневый всплеск. От длинного рабочего дня  не  успевали  отдыхать  быки.  Навыгоне пасся скот, вылинявший и ребристый.     Гаврила с Петром жили в степи неделю. Пахали, боронили, сеяли, ночевалипод арбой, одеваясь одним тулупом, но никогда не говорил Гаврила о том,  каккрепко, незримой путой, привязал к себе его новый сын.  Белокурый,  веселый,работящий, заслонил собою образ покойного Петра. О нем вспоминал Гаврила всереже. За работой некогда стало вспоминать.     Дни шли воровской, неприметной поступью. Подошел покос.     Как-то с утра провозился Петро с косилкой. На диво  Гавриле  оправил  вкузне ножи и сделал новые, взамен поломанных, крылья. Хлопотал над  косилкойс утра, а смерклось - ушел в исполком: позвали на какое-то совещание. В  этовремя старуха, ходившая по  воду,  принесла  с  почты  письмо.  Конверт  былзамусленный и старый, адрес на имя  Гаврилы:  с  передачей  товарищу  Косых,Николаю.     Томимый неясной тревогой,  Гаврила  долго  вертел  в  руках  конверт  срасплывчатыми буквами, размашисто набросанными чернильным карандашом.     Поднимал и глядел на свет, но конверт ревниво хранил  чью-то  тайну,  иГаврила невольно чувствовал нарастающую злобу к  этому  письму,  изломавшемупривычный покой.     На мгновение пришла мысль - изорвать его, но,  подумав,  решил  отдать.Петра встретил у ворот новостью:     - Тебе, сынок, письмо откель-то.     - Мне? - удивился тот.     - Тебе. Иди читай!     Засветив в хате огонь, Гаврила острым, нащупывающим взглядом следил  заобрадованным лицом Петра, читавшего письмо. Не вытерпел, спросил:     - Откель оно пришло?     - С Урала.     - От кого прописано? - полюбопытствовала старуха.     - От товарищей с завода.     Гаврила насторожился.     - Всчет чего же пишут?     У Петра, темнея, померкли глаза, ответил нехотя:     - Зовут на завод... Собираются его пускать. С семнадцатого года стоял.     - Как же?.. Стало быть, поедешь? - глухо спросил Гаврила.     - Не знаю...
    x x x


         Угловато осунулся и  пожелтел  Петро.  По  ночам  слышал  Гаврила,  каквздыхал он и ворочался на кровати. Понял, после  долгого  раздумья,  что  нежить Петру в станице, не лохматить плугом степную целинную черноземь. Завод,вскормивший Петра, рано или поздно, а отымет его,  и  снова  черной  чередойзаковыляют безрадостные, одичалые дни.  По  кирпичику  разметал  бы  Гавриланенавистный завод и место с землею сровнял бы, чтобы росла на нем крапива далопушился бурьян!..     На третий день на покосе, когда сошлись  у  стана  напиться,  заговорилПетро:     - Не могу, отец, оставаться! Поеду на завод... Тянет, душу мутит...     - Аль плохо живется?..     - Не то... Завод свой, когда шел Колчак, мы  защищали  полторы  недели,девятерых колчаковцы повесили, как только заняли поселок, а теперь  рабочие,какие пришли из армии, снова поднимают завод  на  ноги...  Смертно  голодаютсами и семьи ихние, а работают... Как же я могу жить тут? А совесть?..     - Чем пособишь-то? Рукой ить неправ.     - Чудно говоришь, отец! Там каждой рукой дорожат!     -  Не  держу.  Поезжай!..- бодрясь, ответил Гаврила.- Старуху обмани...скажи,  что  возвернешься...  Поживу,  мол,  и  вернусь...  а  то затоскует,пропадет... один ить ты у нас был...     И, цепляясь за последнюю надежду, шепотом, дыша порывисто и хрипло:     - А может, в самом деле  возвернешься?  А?  Неужли  не  пожалеешь  нашустарость, а?..
    x x x


         Скрипела арба, разнобоисто шагали быки, из-под колес,  шурша,  осыпалсярыхлый мел.  Дорога,  излучисто  скользившая  вдоль  Дона,  возле  часовенкизаворачивала влево. От поворота видны  церкви  окружной  станицы  и  зеленоезатейливое кружево садов.     Гаврила всю дорогу говорил без умолку. Пытался улыбаться.     - На этом  месте  года  три  назад  девки  в  Дону  потопли.  Оттого  ичасовенка.- Он указал кнутовищем на унылую верхушку часовни.- Тут мы с тобойи простимся. Дальше дороги  нету,  гора  обвалилась.  Отсель  до  станицы  сверсту, помаленечку дойдешь.     Петро поправил на ремне сумку с  харчами  и  слез  с  арбы.  С  усилиемзадушив рыдание, Гаврила кинул на землю кнут и протянул трясущиеся руки.     -  Прощай,  родимый!..  Солнышко ясное смеркнется без тебя у нас...- И,кривя  изуродованное  болью,  мокрое  от  слез лицо, резко, до крика повысилголос:  -  Подорожники  не забыл, сынок?.. Старуха пекла тебе... Не забыл?..Ну, прощай!.. Прощай, сынушка!..     Петро, прихрамывая, пошел, почти побежал по узенькой каемке дороги.     - Ворочайся!..- цепляясь sa арбу, кричал Гаврила.     "Не вернется!.." - рыдало в груди невыплаканное слово.     В последний раз мелькнула  за  поворотом  родная  белокурая  голова,  впоследний раз махнул Петро картузом, и на том месте, где ступила  его  нога,ветер дурашливо взвихрил и закружил белесую дымчатую пыль.

     

    [1926]



    Рассказы читать Шолохов «Донские рассказы». Читать.